Рука и зеркало - Страница 2


К оглавлению

2

«Потешил…» — мрачно думал Сьлядек, вздрагивая от сырости.

По стене ползли грузные капли, похожие на слизней. За ними оставался мерцающий след. В крохотное оконце под потолком, утопленное в толще камня, заглядывал месяц. Влажная солома шуршала от сквозняка; этот шепот грозил свести с ума. Сьлядек поминутно трогал лютню и вместо радости ощущал ужас. Почему не отняли? Почему оставили?! Если человека без малейшей причины, обещая отвести в комнату для ночлега, бросают в темницу, — как не отнять у бедолаги великое сокровище, его «Капризную Госпожу»? Или решили запытать лютню насмерть тюремной сыростью?! А ведь все складывалось наилучшим образом: барон изволил хлопать в ладоши, дама в черном кивала, улыбаясь под вуалью, потом заказала «Дождливую Чакону» Найзидлера, но снова задом наперед, и по завершении одарила виртуоза серебряной солонкой в виде корабля. Кто ж мог знать, что ужин закончится казематом…

Писк крысы, в котором слышался удивительный, противоестественный восторг, отвлек от грустных мыслей. Взглянув в угол, Петер обнаружил, что мальчик Ганса Эрзнера держит грызуна за шкирку и внимательно смотрит крысе в глаза. Малыш, худышка лет семи-восьми, был сухоручкой, но это отнюдь не мешало его правой, больной, руке справляться с крысой. Пальцы клещами вцепились в складку шкуры на загривке, морда крысы скалилась вплотную к малоподвижному, туповатому лицу ребенка, — самое странное, крыса при этом не пыталась вырваться или укусить наглеца. Она извивалась едва ли не сладострастно, словно щенок под лаской хозяина, и писк выражал райское блаженство.

Петер не удивился.

Малыш за время заточения трижды ловил крыс, подолгу глядя им в глаза, потом отпускал и замирал в прежней позе. Сам же Ганс относился к проказам дитяти равнодушно. Видимо, привык. Этого огромного, костистого старика бродяга приметил еще во дворе замка: Ганс выходил из замковой часовни, держа ребенка за плечо. «Каждый год является, — буркнул старший вояка, шагая рядом с лютнистом. — Как лето на перелом, так он шасть в Хорнберг! Полдня в часовне сидит. Небось за душу покойного хозяина молится. При Старом Бароне в доверенных слугах числился, сызмальства. Молодой-то его прогнал взашей, вот и злобствует…» Сьлядек обратил внимание, что дама в черном тоже пристально разглядывает Ганса, будто встретив давнего, успевшего забыться знакомца, но вуаль мешала разобрать: хмурится дама или просто сосредоточена.

— Ганс Эрзнер, — наконец сказала дама. Имя на ее губах скрипело и лязгало; Петеру вдруг почудился отголосок битвы.

Лютнист вздрогнул, а дама добавила совсем туманно:

— Ясный Отряд Оденвальда. Значит, судьба…

Когда Сьлядека бросили в каземат, Ганс с ребенком уже были там.

Отпущенная на волю крыса уходить не желала. Ребенок пнул ее ногой, обутой в грубый башмак. Куртка, одолженная Гансом, свалилась с плеч, и старик заботливо укутал мальчика по новой. Месяц в окошке вымазал лицо ребенка белым гримом, превращая жертву в карлика-фигляра. Вдалеке громко выла собака.

— Крыс хватать нельзя, — сказал Петер невпопад. Хотелось живым голосом хоть чуть-чуть заглушить гнусный вой. — Укусят, будешь знать. Или чумой заразишься.

От каменного истукана проще было бы добиться ответа, чем от малыша.

— Ты что, совсем не боишься?

Тишина. Капает вода. Воет собака.

— Немой он у тебя, что ли? — спросил Петер старика. — Или слабоумный?

— Не твой, — внятно ответил мальчик.

Ганс лишь улыбнулся: сам видишь…

— Сын? Внук? Приемыш?

— Внук. Грета скончалась родами, вот он со мной и остался. Одни мы на свете. Барон умер, Грета умерла, а он родился. Ночь была такая… Кому смерть, кому жизнь. Темная, значит, ночь.

— А правда, что ты у Старого Барона в доверенных ходил?

— Ходил, — на лоб старика наползла тень, растекаясь в морщинах. — Еще с Франконии. Когда монастырь Аморбах грабили, барон меня и приблизил. За былые заслуги. Это ведь я ему руку отрубил, под Нюрнбергом…

— Ты сумасшедший? — равнодушно осведомился Петер. Сидеть в темнице с безумцем — верней, сразу с двумя безумцами! — было не страшно. Умирать, и то было не страшно. Куда страшней выглядела неизвестность, хлопая в ночи кожистыми крыльями.

— Да, — согласился Ганс Эрзнер. — Я сумасшедший. Это все знают.

— Не все. Я не знал.

— Хочешь, расскажу?

За время дальнейшего рассказа мальчик не проронил ни слова. Зато поймал еще пять крыс.

* * *

Сухая гроза шла от Байройта к Хорнбергу, обугливая небо поцелуями. Вечер сгорал в пламени страсти. Так любят старики: без слез, без рыданий, редко падая на колени, измученные костогрызом, но молча и страшно выгорая изнутри от позднего пожара. Шальная молния ударила в матерый бук у подножия холма, служившего замку основанием; подсвечен снизу живым факелом, Хорнберг напоминал шута-урода, когда тот подносит свечу к подбородку. Впадины бойниц, щербатые челюсти стен, главная башня вытягивает шею, пытаясь оглядеться в сумерках, и долина внизу корчится от ужаса под взглядом дракона.

А за дверью кричала Грета.

Меряя шагами коридор, Ганс Эрзнер старался не думать о дочери. Лучше о сухой грозе. О дьявольском наваждении, идущем по следу жертвы с неотвратимостью своры легавых. Гром и молния, издевательски лишенные дождя, — ливня! потопа! воды, живой и клокочущей!!! — преследовали Ганса Эрзнера с самого детства. Сын оружейного мастера из Нюрнберга, он был еще подростком, когда сухая гроза пала на город. Вместе с ней пришел Старый Барон. Впрочем, в те дни никто не вздумал бы назвать Хорнбергского владетеля старым. С юных лет переходя от одного князя к другому, меняя сюзеренов как перчатки, предавая курфюрстов в угоду герцогам, барон полагал вассальную клятву не более чем средством заработка. Буйные попойки и разбой на дорогах являлись смыслом его жизни. Однажды имперский суд рискнул было привлечь сумасброда к ответственности за нарушение земского мира, но рыцарь расхохотался в лицо судьям, заперся в неприступном родовом замке и плевал со стен на все обвинения, пока дело не заглохло само собой. На следующий год, словно желая сквитаться, Старый Барон принялся грабить нюрнбергских купцов, чтобы позже, в запале жадности, осадить город. Насмерть испуганному Гансу выдали из городского арсенала протазан, тяжелый и ржавый, сын оружейника трясся от страха у южных ворот, стуча зубами, вместе с прочими ополченцами, пока створки не сдались на милость тарана.

2